ПРОИЗВЕДЕНИЯ ВОСПОМИНАНИЯ О ДОБУЖИНСКОМ ФОТОАЛЬБОМ

Мстислав Добужинский. Воспоминания

Наша петербургская квартира

 

33

 

НАША ПЕТЕРБУРГСКАЯ КВАРТИРА

 

Квартира, где прошли мои детские годы, была для меня целым маленьким миром. Отец мой всю жизнь мечтал жить ближе к природе (впоследствии в Кишиневе и в Вильне ему временно это удавалось) и нашу петербургскую квартиру превратил в подобие сада, с птицами и даже со зверьками; к моему великому удовольствию, в особом домике в углу залы жили одно время юркие мышки с красными глазками, а потом их сменили добрые морские свинки. Жили у нас в разное время и белая борзая собака, красавица Нана, пока ее не украли, и рыжая дворняжка Джек, который удрал, изменив нам, и ежик Федя — до самой своей преждевременной смерти. И сколько связано с этими милыми существами моих детских воспоминаний!

В нашей большой зале (пять окон) росли вперегонку со мной в горшках и зеленых кадках тоненькие пальмы, фикусы, олеандры, золотое дерево, рододендроны и любимые папины цветы: камелии, розы, фуксии и — в длинных ящиках — резеда. Были и странных и страшноватых форм кактусы, у которых цветок вдруг вырастал в неожиданном месте.

В одном из огромных окон отец устроил клетку для птиц, забрав сеткой высокую амбразуру — они в нашем старом аракчеевском доме были необыкновенной глубины — и разнообразное щебетание, и радостные, звонкие трели канареек раздавались с самого раннего утра. И как все это веселило мою детскую жизнь! Кроме канареек, у нас жили снегири с красной грудкой, издававшие скрипучие звуки несложной песенки, зелено-серые клесты — северные попугайчики с загнутыми клювами, и ворковал большой розовый египетский голубь. Раз одна канарейка заболела, и отец ее поил осторожно касторкой.

В сумерках по всем комнатам начинал бегать, смешно и быстро стуча ноготками своих лапок, мой ежик Федя, и я забавлялся, трогая его острые иголки, и, когда он скатывался шариком, щекотал его мягкое и теплое брюшко, причем он забавно фыркал. Прожил он довольно долго, но конец его был печальный — он залез в калошу, приняв ее за норку, и задохся. Разумеется, я очень плакал.

Центром всего нашего домашнего царства флоры и фауны был громадный аквариум, стоявший посреди нашего зала. В этот шестиугольный аквариум входило больше шести ведер воды! Отец соорудил его сам из толстых зеркальных стекол, и на соединении их, на каждом ребре, были колонки из туфа (ропшинский камень), состоявшего из трубчатых окаменелостей, наверху же каждой колонки была водружена чаша, где росли вьющиеся растения и «плакучие» травы.

В середине аквариума высилась большая скала из того же туфа, с подводными пещерами, арками и даже фонтанчиком, скалу же венчал замок с башнями, вырезанный отцом из пробковой коры. Там было жилище зеленых ящериц Агафьи и Балтазара и маленьких черепах. Я с великим

 

34

 

интересом следил за долгой и кропотливой работой моего отца, когда он по вечерам, засучив рукава, возился с этим ропшинским камнем и цементом — таким памятным остался запах этого цемента! Больше всего меня восхищал этот зубчатый замок с окошечками из цветной фольги.

В аквариуме жили разные рыбки, и не только золотые, а раз появились очень страшные бычки с усами, но они оказались хищниками, и их убрали. В воде плавали тритоны с зубчатым гребнем на хвосте, разные болотные жуки (толстые водолазы, быстрые гладыши), чудовищного вида полупрозрачная личинка стрекозы, у которой хищно выдвигалась нижняя челюсть, хватавшая пищу, вертелось множество веселых головастиков, вылуплявшихся из лягушечьей икры на дне аквариума, а к внутренней стороне стекла всегда присасывались улитки. Рядом с аквариумом в большой стеклянной вазе целый день спали подаренные дедушкой два ленивых и жирных мексиканских аксолота — темно-синие ящерицы-амфибии с плоскими головами и ветвистыми жабрами, существа редкостные. Рыб, птиц и корм для них (муравьиные яйца) отец покупал в моем любимом магазине Муллерта, в подвале на Караванной, а разную болотную нечисть он привозил каждое лето из Новгорода, где я гостил у дедушки и бабушки.

Однажды произошел трагический случай. Отец приехал из Новгорода, нес в толпе пассажиров на Николаевском вокзале большую стеклянную банку из-под варенья, завернутую в бумагу, с этой драгоценной добычей для аквариума; веревка оборвалась, банка разбилась вдребезги, а жуки, головастики и лягушки запрыгали по полу. Дамы стали визжать и подымать юбки. Что оставалось ему делать, как не продолжать путь, точно все это его не касается, оставив на произвол судьбы несчастных пресмыкающихся и гадов.

И аквариум, и растения, и птицы требовали самого заботливого ухода, денщики наши и сам отец ежедневно чистили клетку, насыпали корм и наливали воду для птиц, и была целая процедура с гуттаперчевыми трубками, чтобы менять воду аквариума. Иногда к нам приходил хромой ученый садовод из Ботанического сада, через которого отец приобретал многие растения. Он давал разные советы и ревизовал аквариум.

Отец был по призванию, в сущности, натуралистом, он собрал и целую библиотеку по естествознанию. Служа в Туркестане, он встретился там с известным тогда путешественником и энтомологом Федченко и по его примеру собирал насекомых. Большую коллекцию он оттуда послал в Академию наук и получил какой-то диплом. Страсть свою он передал мне, и еще в детстве, где бы я ни проводил каникулы, я ловил бабочек, и это продолжалось лет до четырнадцати. Несколько ящиков с коллекцией украшали стены моей комнаты.

Наш аквариум не был лишь большой игрушкой, все его население было предметом внимательных наблюдений отца. Он вел подробные записи и собирался, но так и не собрался, напечатать об этих наблюдениях и составлял руководство к устройству домашних аквариумов. У него осталось много любопытных черновиков, и все это с понятным умилением я прочел, будучи уже сам на склоне своих лет.

 

35

 

Отец был человек вкусов необычных, и квартира наша не походила на другие, которые я знал. Он не терпел ненужных мелочей в обстановке и банальных рыночных вещей — ни ширмочек, ни пуфов, ни полочек, — у нас в комнатах было просторно и даже пустовато. Комнаты освещались керосиновыми лампами (до электричества еще было очень далеко!): в столовой и детской — висячими, а в других комнатах — стенными, в виде бра. У всех были стеклянные матовые шары-абажуры, а наверху ламповых стекол вертелись, иногда повизгивая, маленькие слюдяные мельницы-вентиляторы, предохранявшие от копоти. Лампы по всей квартире зажигал наш денщик, становясь на табуретку.

Много лет у нас служил денщиком — и я с ним очень сдружился — Василий, или Василек, как мы его звали; солдат, точнее, канонир Петропавловской крепостной артиллерии (была такая), он был и наш «маршал-скороход», как его называл папа. Телефонов тогда и в помине не было, и он шагал или ездил на империале конки по всему Петербургу с записками то к дедушке Петру Осиповичу на Николаевскую1, то на Васильевский остров к дяде Феде, то забегал еще «по дороге» в Измайловский полк к тете Кете. (Носил он, как полагалось тогда денщикам, военный сюртук офицерского покроя без погон (донашивал папин) и с костяными черными пуговицами, вместо медных.) Утром Василек или другой наш денщик, Кузьма, он же повар, топил печи и всегда с грохотом кидал на пол вязанку березовых дров, от которых вкусно пахло морозом. И когда разгорались с треском дрова и гудело в печке, в комнатах становилось еще уютнее.

В моей детской и в столовой печи были круглые, цилиндрические, в других комнатах — белые кафельные; дверцу чугунной печки украшал или выпуклый трофей-каска с оружием, или колесница-квадрига, где у лошадей гривы были в виде гребня и все 4 коня подымали, как солдаты, в ряд одну ногу. Это были очень хорошие ампирные барельефы — наследство от графа Аракчеева во всех квартирах нашего дома.

Два окна моей детской комнаты выходили на восток, и редкое петербургское солнце иногда будило меня. Детская была оклеена обоями с маленькими розочками, которые я рассматривал, лежа в постели, и находил в них глазки и личики [...]

Валяться мне не полагалось, и, помывшись, я быстро одевался. В дверях висели кольца, обмотанные красным сукном, и трапеция. И пока няня в столовой готовила мне утренний чай с сухарями или «подковкой», я делал маленькую гимнастику и качался [...]

Все стены моей комнаты были сплошь увешаны маленькими картинками — гравюрами, вырезанными из разных журналов, которые выписывал мой отец. Они были наклеены на картон и самим им окантованы полосками цветных и золотых бумажек. (Я всегда присутствовал при этой работе отца и помогал ему приклеивать колечки.) Было много картинок с сюжетами из русской истории и из русских сказок. Мне нравились «Царевич Гвидон» и «Царь-Девица» с рисунками Брожа2, художника не бог весть какого, но грамотного. Все это отец постепенно обновлял, а когда я стал немного постарше, над моей кроватью он повесил две гео-

 

36

 

графические карты — два полушария с рельефными горами. И, ложась спать или вставая, я читал надписи и само собой, незаметно запоминал названия, чего и хотел отец — «учить шутя». А когда мы с папой начали читать «Откуда пошла русская земля и как стала быть», он нарисовал и раскрасил карту Древней Руси с ее племенами от чуди и мери до печенегов и с «путем из варяг в греки», и она тоже поместилась на моей стене [...]

Было много и забавных картинок, листы с «Наглядными несообразностями», которые я называл «ненаглядные сообразности», «История лягушки в банке» Вильгельма Буша3 и «Как гуси Рим спасли» Оберлендера4. Эти два листа из серии «Münchener Bilderbogen»5 висели на потайной двери чулана, оклеенной обоями.

В этом чулане приятно пахло кожей от большого узорного чемодана, привезенного с войны дядей Гогой, и от папиных сапог с голенищами; там валялись и отслужившие свою службу смешное старое кепи, а потом и каска отца, — но чулан этот, когда я был совсем маленький, меня немного пугал. За стеной иногда слышались глухие голоса и стуки, я не знал, кто там живет, и не понимал, что такое значит какая-то «слабосильная команда», которая там почему-то обитала. Мне все казалось, что оттуда вдруг выскочит, как в «Степке-Растрепке», портной с большими ножницами, злой.

Частью обстановки моей детской был нянин зеленый сундочок с выпуклой крышкой, обитой крест-накрест жестяными полосками, привезенный ею из Казани. Он стоял между окнами, и няня, что-нибудь штопая, всегда сидела на нем. Внутри — и крышка, и бока — сплошь были заклеены разными картинками, которыми я любовался с самых первых лет. Больше всего я любил модные картинки (они были 1870-х годов) декольтированных дам с розами в шиньонах и с длинными шлейфами — все это были необыкновенные красавицы.

В белом «зале» (белые обои с золотым узором), где красовался аквариум и зеленела наша домашняя флора, стояло фортепьяно и довольно милая мягкая мебель, capitonné*, обитая кирпичного цвета репсом с плоскими пуговками — единственная, кажется, у нас дань тогдашней моде. (Я любил запах пакли, ее «начинки»; когда я прятался за диваном в прятки, то от скуки ковырял обивку.)

На стене висели хорошая копия «Итальянки с виноградом» Брюллова — работа сестры отца, тети Кати Маклаковой, — и масляный пейзаж Кившенко из окрестностей Петербурга. (В пейзаже среди болотных кочек, мне все представлялись какие-то чудовища.) В том же зале на кисейных занавесках отец повесил несколько чучел летучих мышей, которые всегда пугали M-me Priot, мою гувернантку. Ее ужасал также череп, стоявший в кабинете, и она всегда прикрывала его носовым платком, чтобы его не видеть.

В столовой я сызмала любовался лубочной картинкой в красках — бомбардировка Соловецкого монастыря6 англичанами в 1855 г.: бомбы

 

* Мягкая, обитая мебель (франц.).

 

37

 

русских артиллеристов летают по круглым траекториям и успешно попадают в английские корабли. Было на стенах еще несколько хромолитографий: «Танец Тамары» Зичи, «Русалки, играющие с луной» Микешина и «Волжские барки» Васильева.

Над обеденным столом висела лампа под абажуром с медным шаром для противовеса. Туда была насыпана дробь для тяжести, что мне почему-то нравилось, и когда я ел суп, то совсем еще маленьким заметил, что лампа отражается в каждой капельке жира.

На обед у нас было всегда два блюда и сладкое, и когда делался компот, то он подавался в моей любимой глубокой большой саксонской тарелке с двумя медальонами, где среди кудрявых деревьев гуляли кавалеры с дамами в робах, а посредине была громадная роза.

Тут, в столовой, каждый день после нашего обеда, который мы кончали около 6 часов, папа читал мне вслух, иногда же это делалось в кабинете, но в столовой почему-то слушать чтение было уютней. В кабинете же мы с ним что-нибудь клеили и вырезали, — а этого дела всегда было много, особенно перед Рождеством, когда готовились украшения к елке.

Елка была самым большим моим праздником, и я терпеливо ждал, пока папа, няня и живший у нас дядя Гога, закрыв двери в кабинет, наряжали елку. Многие елочные украшения мы с папой заранее готовили сами: золотили и серебрили грецкие орехи (тоненькое листовое золото постоянно липло к пальцам), резали из цветной бумаги корзиночки для конфет и клеили разноцветные бумажные цепи, которыми обматывалась елка. На ее ветках вешались золотые хлопушки с кружевными бумажными манжетами и с сюрпризом внутри. С двух концов ее тянули, она с треском лопалась, и в ней оказывалась шляпа или колпак из цветной папиросной бумаги. Некоторые бонбоньерки и украшения сохранялись на следующий год, а одна золотая лошадка и серебряный козлик дожили до елки моих собственных детей. Румяные яблочки, мятные и вяземские пряники, подвешенные на нитках, а в бонбоньерках шоколадные пуговки, обсыпанные розовыми и белыми сахарными крупинками, — до чего все это было вкусно именно на рождественской елке! Сама елка у нас всегда была высотой до потолка и надолго наполняла квартиру хвойным запахом. Парафиновые разноцветные свечи на елке зажигались одна вслед за другой огоньком, бегущим по пороховой нитке, и как это было восхитительно!

Комнату свою отец собственноручно оклеил темными, гладкими обоями, в два тона — темно-зеленым с коричневым — и обрамил стены узеньким золотым багетом. Думаю, что это было очень distingué*. Кабинет служил и его спальней, и был альков с темно-зелеными занавесками. На шкапу и на полке для книг стояли чучелы совы, белки и ястреба — изделия новгородского чучельника, моего конкурента по собиранию насекомых, а одну стену сплошь занимала коллекция оружия, часть которой отец приобрел при распродаже запасов арсенала Петропавловской крепости, но было и

 

* Изысканно (франц.).

 

38

 

оружие, привезенное им из Туркестана и дядей Гогой из Турции. Тут были страшные турецкие ятаганы с кривыми клинками, и на одном из них мне казались следы крови, а ручка, я был уверен, была из человеческой кости (врага); были кавказские кинжалы и бухарские, в медных ножнах с мелким узором, шпаги с надписью «Fabrica di Toledo»* и старинные пищали и пистолеты. И сколько давали воображению эти удивительные вещи!

Папин большой письменный стол, у которого мы с ним проводили столько уютных вечеров, я так хорошо помню, помню чернильницу с английским матросом, четырехугольную вазочку голубого цвета для перьев и карандашей (которая впоследствии долго служила мне), синие папки дел, на которых он писал своими фигурными фантастическими буквами «дело» № такой-то, а папки тех бумаг, что сдавались в архив, украшались им надписями: «соление», «маринование» или «копчение». Тут я часто рисовал, так как стол был полон неисчерпаемых залежей карандашей, резинок и бумаги.

Кабинет отца был и его библиотекой. В этой комнате стоял большой книжный шкап и многоярусная открытая полка для книг. Книги на моих глазах в течение моего детства все время умножались, а позже отец довел свою библиотеку до четырех с половиной тысяч томов. Кроме книг по естествознанию (популярные книги по геологии, антропологии, полный Брем, сочинения Дарвина, книги Фламмариона по астрономии и многое другое), большинство книг было по истории, которую он основательно знал и изучал. (Помню у него тетрадь со сравнительной хронологией, им самим составленной по векам). Из этих книг были в моем детстве, между прочим, «Монографии и исследования» Костомарова, «Старый Петербург» Пыляева, «История Петра Великого» Брикнера и т. д. и журналы «Русская старина», «Исторический вестник» за много лет и «Вестник Европы», а также множество исторических романов, переводных и русских. Были также книги по социологии (Бокль и мне совсем тогда непонятные какие-то «тредюнионы» в Англии) и, разумеется, военные книги — по артиллерии, тактике и фортификации. Помню толстенную «Осаду Бельфора» — все эти названия на корешках книг я запомнил. Был у отца и единственный тогда на русском языке энциклопедический словарь Березина. Понемногу отец приобрел и очень многих классиков: Шекспира в русском переводе и русских — от Пушкина до Толстого и Достоевского (которого, кажется с легкой руки Михайловского, называл «жестокий талант» и кого я в детстве у нас не помню, он появился только в моей юности).

К Толстому-моралисту у отца было большое уважение, и он собственноручно переписал и напечатал на гектографе его «Исповедь», бывшую тогда под запретом. А мой репетитор переписал письмо Толстого Златовратскому7. Эти тетрадки отец дарил многим знакомым.

Отец охотно давал мне в руки рассматривать его книги. С детства мне запомнилось: «Перелистывай книжки осторожно», и папа не боялся за

 

* Сделано в Толедо (исп.).

 

39

 

свои драгоценности. Сколько я приобрел для своего развития, еще не умея читать, а лишь глядя на картинки в его книгах! В них я знал каждую иллюстрацию.

Трудно сказать, что из всего, что я разглядывал, меня больше всего привлекало, но первым настоящим моим «богом», когда мне было лет восемь-девять, стал Густав Доре. «Потерянный и возвращенный рай» Мильтона был полон его чудесных гравюр8. Эти райские кущи, курчавые облака, светлокрылые ангелы с мечами, страшные кольчатые змеи, низвергающиеся демоны — все восхищало меня и волновало. Да и до сих пор меня пленяет романтика этого замечательного художника. В то же время я не мог наглядеться на тонкие английские гравюры в романах Вальтер Скотта9, на эти блаженные пейзажи и дали, развалины, замки, парки и необыкновенных красавиц — героинь этих романов.

Став постарше, я полюбил рассматривать редкое «Зрелище природы» (старинная книга была издана при Екатерине с французскими гравюрами)10. Мне нравились в ней элегантные кавалеры, указывающие застылым жестом на разные явления природы — радугу, снег, град, северное сияние, восход и закат солнца, и изображения уютных зверей. Я уже замечал тогда наивность картинок, и меня смешили стихи, помещенные под каждой из них, как, например, о козле: «Имеет гнусный вид, не красен бородой, куда не идет он, смрад носит за собой». Эти двустишия сопровождались длинными рассуждениями и нравоучениями. Главы с картинками расположены были в потешной непоследовательности: землетрясение — скупец — слон — архитектор — птицы, преимущественно певчие,— сапожник — гиена и т. д. Может быть, в этом была своя система неожиданных сюрпризов, приятных в семейном чтении.

Книги отец покупал обыкновенно у букинистов (помню таких на Литейном), но разорялся и на роскошные издания, каким был, например, Мильтон; он выписывал также много иллюстрированных журналов — в то время хорошо издавался «Огонек» и «Всемирная иллюстрация» (мне очень нравились там рисунки Микешина11), а «Ниву» отец получал с самого начала этого журнала. Больше же всего я любил разглядывать немецкий журнал «Über Land und Meer», где было столько видов чужих стран и городов, а также и забавные карикатуры и военные картинки — сражения и портреты героев — турецкая война была еще так недавно.

Все, что я видел в книжках и журналах и в окружающем меня мире, было чрезвычайно разнообразно, и с детства мне нравились вещи самые противоположные — не были ли тут уже задатки будущих моих «эклектических вкусов»?12

 

Примечания:

 

374

 

НАША ПЕТЕРБУРГСКАЯ КВАРТИРА
(с. 33)

 

Печатается по кн.: Добужинский, с. 62—70. В публикуемый текст добавлены отрывки из очерка «Мать. Жизнь с отцом в Петербурге» (Там же, с. 19—21).

 

1 ...на Николаевскую... — Теперь ул. Марата.

2 Брож Карел (Карл) Осипович (1836—1901) — график, работал в журналах «Всемирная иллюстрация», «Русская старина», «Нива», «Север».

3 Буш Вильгельм (1832—1908) — немецкий график, живописец и поэт. Его книги и книги с его рисунками были весьма известны и любимы в странах Европы.

4 Оберлендер Адольф (1845—1923) — немецкий график.

5 ...два листа из серии «Münchener Bilderbogen»... — «Мюнхенские иллюстрированные листы», выходившие в издательстве «Браун и Шнейдер», имели широкое распространение в Европе.

6 ...я сызмала любовался лубочной картинкой в красках — бомбардировка Соловецкого монастыря... — В 1854 г. во время Крымской войны несколько английских кораблей обстреляли Соловецкий монастырь. В том же году был исполнен лубок (гравюра на металле) под названием «В Белом море бомбардировка Ставропигиального первоклассного Соловецкого монастыря», вскоре появилось еще несколько вариантов. В 1871 г. Е. Яковлев перевел эту гравюру на литографию, издававшуюся большими тиражами в 70—80-х годах с раскраской от руки акварелью. Вероятно, о таком оттиске, называвшемся «Нападение англичан на Ставропигиальный Соловецкий монастырь», и идет речь.

7 ...переписал письмо Толстого Златовратскому. — В Полном собрании сочинений Л. Н. Толстого (в 90 т.) существует лишь одно его письмо к Н. Н. Златовратскому от 20 мая 1886 г. (см. т. 63, с. 352, 353), но в нем говорится исключительно о литературных делах.

8 «Потерянный и возвращенный рай» Мильтона был полон... чудесных гравюр. — См.: Мильтон Джон. Потерянный и возвращенный рай [1878]. В книге 50 гравюр Г. Доре.

9 ...я не мог наглядеться на тонкие английские гравюры в романах Вальтер Скотта... — Во второй половине XIX в. в России часто издавали В. Скотта, причем во многих книгах наряду с обычными воспроизведениями (с клише) помещались несколько оригинальных гравюр на стали. Например, см.: Вальтер Скотт. Айвенго. СПб., 1874.

10 ...книга была издана при Екатерине с французскими гравюрами. — Имеется в виду «Зрелище природы и художеств» в 6 ч. (СПб., 1784—1786). Каждая часть состоит из 48 небольших статей, посвященных ремеслам, животному миру, явлениям природы и т. д., с гравюрой к каждой части, отпечатанной с досок.

11 Микешин Михаил Осипович (1836—1896) — скульптор, график, живописец. Автор ряда памятников — Богдану Хмельницкому в Киеве, Екатерине II в Петербурге, «Тысячелетие России» в Новгороде и др.

12 ...задатки будущих моих «эклектических вкусов»? — Добужинский, по-видимому, имеет в виду разнообразие своих творческих интересов. По этому поводу он писал С. М. Маковскому в 1923 г.: «Вначале — любовь к филигранной работе, тоненькой линией... (В рисунке с натуры и в акварели я невольно следовал за Алек[сандром] Бенуа — его нервной и заполненной линией и акварельными приемами). Все это происходило с разными вариациями и отклонениями до 1914 г. Здесь, наверное, перелом. Тянет к прямым линиям, геометричности, скажем, к «кубизму» [...] линия больше подчинялась воле [...] усиленно рисовал с натуры и увлечение Дюрером и Альтдорфером — я в сем нахожу склонность к почерку, беглой и свободной

 

375

 

линии... Разлада в этом внутри себя не нахожу...» (ГРБ). Еще более откровенно Добужинский писал тому же Маковскому (?) около 1940 г.: «Теперь я часто перебираю мои работы, делаю порядок, сортирую и все не могу найти "системы", явно, что от "реализма" меня тянет (и давно уже, еще в П[етербурге], примерно с 1915 [года], а то и раньше) к абстракции (ужасное слово!). Но Вы поймете, в чем дело. В сущности, я мог бы сделать две совершенно разные выставки, но и то и другое во мне сидит одновременно, что мало объяснимо, т. е. могу от самых моих "левых" вещей возвращаться, так сказать, к "Месяцу в деревне" (и с удовольствием)» (С. н. Париж, ксерокопия — в собр. Г. Ч.).

 

Источник: Добужинский М. В. Воспоминания / вступ. ст. и примеч. Г. И. Чугунова. – М., 1987.